Валентин Дьяконов
Интервью Валентина Дьяконова с Александром Джикией иллюстрировано рисунками художника, экспонировавшимися на выставке «Новые работы» в галерее Марата Гельмана.
— Для меня Ваши рисунки – такой же атрибут «перестройки», как песни «Наутилуса», «Браво» и Мамонова, как «Русский Sotheby’s» и так далее. Вы чувствовали себя на какой-то общей волне в то время?
— Да, безусловно. Я думаю, что все ощущали себя на этой волне. Другое дело, что я не ожидал, что мои картинки вызовут такой резонанс. Мне повезло: я часто видел положительную реакцию на свои работы. А для художника это самое главное. Для меня особенно отрадно видеть, когда люди смеются. Смеются – значит, понимают. Те, которые смотрят и говорят: «У-у-у, как тут все страшно», не понимают. Или понимают, но как-то по другому.
— Если зритель не смеется, значит, картинка не удалась?
— Нет, смех – просто правильная реакция. Я сам свой собственный критик, потому всегда стараюсь рисовать лучше, чем я могу. А по сравнению с Паулем Клее я просто не рисовальщик никакой.
— Да, в Ваших интервью Вы утверждаете, что не умеете рисовать. У меня в голове не укладывается: как это человек, который закончил МАРХИ, может не уметь рисовать.
— Ну смотрите: музыкант, скажем, скрипач, может в определенный момент сыграть какую-либо партитуру. Это физическое умение. Для меня процесс рисования… не хочется употреблять это слово, но другого нет… «медитативен». Меня как бы «прет», но повторить то, что я сделал, не могу. Когда я сознательно пытаюсь что-то нарисовать, у меня получается ужасно. Я, например, не смогу нарисовать сидящую фигуру или портрет, это потребует у меня нечеловеческого напряжения. Я с огромным трудом, на миллиметр буквально перескочил планку на вступительных экзаменах в МАРХИ. Гипсовая голова Дорифора, которую я изобразил на экзаменах, с точки зрения техники является вершиной моей рисовальной карьеры, это верх, это шедевр по моим меркам. А в своем рисовании я не могу повторить одну и ту же линию дважды. Я как петарда: для меня важно сделать вещь максимально быстро. Поэтому рисунок для меня является идеальным форматом. Мне даже картины уже неинтересно рисовать.
— Ясно. И поэтому для вас так важна фигура Микельанджело, который в качестве персонажа появляется на протяжении двадцати лет творческого пути.
— Да, Микельанджело – это недостижимый идеал. Титан, он ведь в 25 лет сделал «Давида».
Такие гении еще разве что в античности встречались. А скульптуры XVIII века по сравнению с этим напоминают мне фарфоровых куколок. Передать фигуру человека в божественном масштабе – на это были способны очень немногие. Живопись Микельанджело я не люблю, но скульптура – просто чума.
— Вы всегда работали на плоскости, или пробовали себя в скульптуре тоже?
— Я никогда не работал в скульптуре от себя. Когда в МАРХИ был годичный курс скульптуры, у меня ничего не получалось.
— Это Вы об академических заданиях говорите. А я имею в виду перевод Ваших персонажей в объем.
— У меня есть проект, который я, возможно, осуществлю. Но скульптура требует времени.
— А заказать кому-нибудь изготовление скульптур по эскизам?
— Мне не позволяет этого воспитание. С детства нас учили самостоятельности, делать все самому. Проекты скульптур у меня есть, маленькие наброски. Например, статуя носорога, летящего над кучей пыли. Это должен быть большого размера кусок шлифованного белого мрамора. Он на двух тросах висит на высоте метра над полом, а под ним из такого же мрамора лежит куча, два куска. Но это именно проекты. Кстати, особенность моего творчества состоит в том, что я, как бывший архитектор, хоть ничего и не строил, но обладаю проектным мышлением. Мои рисунки – это проекты картин, скульптуры тоже существуют исключительно в проекте. На другой стадии ими уже неинтересно заниматься. Нужны люди, время, энергия. Интереснее сделать новый проект, чем продолжать старый.
— После разговора о проектах логично будет спросить Вас об участии в движении бумажных архитекторов. Вы ведь как раз учились в МАРХИ тогда, когда проекты студентов брали первые, вторые, поощрительные премии. Вы как-то участвовали в этой гонке?
— Я где-то со второго курса МАРХИ понял, что хочу быть художником, а не архитектором. Поэтому я не участвовал в бумажных проектах. Но, поскольку у меня был фотоаппарат «Зенит», я помогал друзьям, снимая их разработки. Причем не только макеты. У Лабазова, Чельцова и Савина (в будущем – группы «Арт-Бля», ныне «А-Б студио» — GiF.Ru) был прекрасный проект памятника партизанам для конкурса в Югославии. У Чельцова рядом с домом строили подземный гараж. Выкопали котлован и поставили в него огромную бетонную дуру. Они говорят: «О! это ж готовый памятник!». И мы залезли на крышу, я сфотографировал котлован, и снимок отправили на конкурс.
— И как, они получили премию?
— Нет, не получили конечно (смеется) . Думаю, организаторы решили, что это слишком уж… «Арт-Бля».
— Расскажите о Вашей однодневной выставке в МАРХИ в 1983 году. Как на нее реагировали Ваши соученики, преподаватели?
— У нашей группы была студия, где мы работали над проектом. И я приходил туда, доставал из папки картиночки и вешал на стены. Потом приходили преподаватели и говорили: «Джикия, сними это со стены». Они это делали не по политическим причинам, а просто потому, что в рабочем пространстве вешать что-либо легкомысленное казалось им неуместным.
Мы с моим другом Андреем Вовком делали несколько очень красивых выставок в МАРХИ. Но они по большей части не документировались. Например, однажды мы повесили в холле огромный конус из папье-маше. Предыстория этой акции такова. Вовка выгнали из университета, с четвертого курса, максимально подло – преподаватели его не любили. И перед его уходом в армию мы решили сделать выставку. Слепили конус и поехали с ним в МАРХИ. Но он не влез в двери вагона метро, поэтому мы сели на троллейбус, доехали до кинотеатра «Ударник» и пешком, через Красную площадь пошли в институт с конусом наперевес. У нас не было какого-то конкретного плана, что делать с объектом. И мы подвесили конус к стенам на двух веревках раструбом вверх. А на сами веревки повесили листы бумаги с его и моими стихами. Конус выглядел как символ наступающей весны, белый цветок. Но его сразу же постигла незавидная участь: подошел парторг, прочитал пару стихотворений, приказал все снять и меня позвал к себе. Усадил в своем кабинете и говорит: «Саша, вы у нас на хорошем счету…». А я был комсоргом в группе, взносы собирал и так далее. «Вы понимаете, что ваш друг хочет эмигрировать в Америку?». Я удивился: «Почему?». Парторг объясняет: «Вот смотрите. У него стихотворение: «Я нацелен в космос, как ракета». И как в воду глядел: действительно, вскоре Вовк уехал в Штаты.
Потом я как-то оформлял праздник Нового года на курсах итальянского языка. Во-первых, я принес свои картинки, штук пятьдесят, и повесил их на стены. Во-вторых, мы с Вовком нашли где-то на помойке сломанный рояль и подвесили его к потолку…
— Но ведь в Тейт висит такая работа!
— Вот-вот, а мы с Вовком сделали то же самое еще в1981 году, не зная даже о существовании галереи Тейт. К сожалению, фотографии у меня нет.
Еще мы делали огромные стенгазеты – листы ватмана, на которые клеились настоящие газеты, а на них мои фотографии, стихи Вовка.
— Вы общались в то время с художниками андеграунда – Монастырским, «Мухоморами»?
— Нет, с Константином Звездочетовым я познакомился позже, году в 1989. Мы были абсолютно самодостаточны. У меня была трехкомнатная квартира без родителей, все время, что я учился в МАРХИ. Мы собирались там, сидели у рояля, писали песни, водили девушек. И играли в художников, но абсолютно серьезно. То есть не пили водку, а все время рисовали. Включали, например, радио и под инсценировки, скажем, «Короля Лира» творили. Бывали случаи, что никто в гости не приходит, скучно, и мы рисовали себе гостей на огромных листах бумаги. Мы жили полноценной жизнью и не интересовались политикой.
— Вы не почувствовали родства с обитателями московских сквотов?
— Нет, потому что я никогда ни с кем не боролся.
— Но они тоже скорее стебались, нежели занимались политикой.
— А для меня искусство было серьезным делом. Мы занимались чистым искусством, красивым само по себе, без привязки к социальности. Наверное, это нормально для молодых – считать себя центром мира. Я считаю, что в дальнейшем никогда не дотягивал до ощущений молодости, когда, например, ты играешь на пианино в четыре руки с другом, и у тебя внутри все начинает гудеть, потому что ты с ним единое целое.
— В 1990-е годы многие художники из тех же сквотов уходят из искусства в области дизайна и рекламы, потому что ощущают отсутствие драйва. Вы тоже пошли по этому пути?
— 90-е годы были ужасными. Главным настроением тех лет была горечь, потому что начинала рушиться страна. Полезла какая-то чернуха. В 60-е годы можно было искренне петь песни вроде «Человек идет и улыбается, значит, человеку хорошо». А в 90-е мне просто было страшно. Потом был первый путч, а после попытки переворота в 1993-м году и расстрела Белого дома мне показалось, что Москву убили, что она никогда не вернется в расслабленное состояние. Впрочем, весь мир уже теряет расслабленность. Когда я в первый раз приехал в Кельн в 1990-м году, там не закрывали окна в машинах, не было паспортного контроля на влете в Германию. Будка стояла, но в ней никого не было. Сейчас контроль очень ужесточился.
Когда на моих глазах в Нью-Йорке упал Всемирный торговый центр, я тоже очень тяжело это пережил, потому что для меня именно «близнецы» делали этот город особенным. Большинство небоскребов ассоциируются у меня со сталинизмом: тяжеловесная, нечеловеческая архитектура. Кроме, пожалуй, «Утюга», он все-таки воздушный. С падением ВТЦ городу нанесли сокрушительный удар. Как в 1993 году – Москве.
— Когда Вы уехали из Москвы?
— В декабре 1995-го. Мы не планировали оставаться в Америке надолго. Собирались пожить там полгода, но застряли на пять лет. А потом еще на пять лет в Турции.
— Вам было легко в США делать то же самое, что и в Москве?
— Я считаю, что в Америке я сделал свои лучшие рисунки, потому что первый год я жил на грант. Первый год в Америке я чувствовал, что никуда не уезжал из Москвы. Просто за океаном была моя мастерская. Позже, однако, творчество завяло. Нет подпитки. Я понял, что как художник я вне Москвы просто не существую.
— Тем не менее, в 2001 году в галерее «Улица ОГИ» показывали Вашу серию рисунков по мотивам греческих ваз. Получается, что греческая серия – не совсем Ваша?
— Нет, конечно. Некоторые из них хорошие, но это уже формалистические упражнения.
— Эта серия свидетельствует о том, что Ваши темы и Ваших героев можно увидеть в греческой вазописи…
— Я тогда очень увлекся этим искусством и попытался увидеть в них не мифы, а живых людей. С одной стороны, скопировать как можно тщательнее, а с другой – оживить в современном мире. Я как бы разговаривал с ними, они начинали общаться, думать.
— Новые серии, которые мы увидели на выставке в галерее Гельмана, появились из-за близости к Москве? Вам просто больше захотелось рисовать?
— Нет, у меня все-таки были записные книжки. И в Москве я по квадратикам перерисовывал с них, поскольку, как уже говорил, повторить ничего не могу. А небольшие шелкографии – это просто странички из записных книжек, которые я перевел в шелкографию, добавив белый фон.
— Возвращение в Москву как-то отразилось на Вашем самочувствии?
— Ну, во-первых, мне стали сниться потрясающие сны. Цветные, каких не было много лет. А во-вторых постоянно звонит телефон, все куда-то приглашают, общаюсь с друзьями. Я уже говорил кому-то, что жизнь на Западе для меня двумерная, а здесь – трехмерная. Есть разница!
— Я понимаю, что Вы художник, а не архитектор. Однако именно с точки зрения дипломированного специалиста, что Вы думаете о современной Москве?
— Ко мне приехал знакомый немец в гости, так он считает, что в Москве потрясающая архитектура, которую не с чем сравнить в Европе. Конечно, новые здания не являются сплошь шедеврами, но такого в принципе не может быть. Я лично считаю, что Москва – удивительно архитектоничный город, в ней вся архитектура гениальна. Я раньше не любил сталинские здания с фасадами-декорациями и тяжеловесным классицизмом. А теперь смотрю из окна на генеральские дома у «Таганской», на высотку на Котельнической набережной – и тащусь. Думаю, что через некоторое время люди оценят и современные здания.